Вот он опустил камышинки на колени и, поглаживая их пальцами, засмотрелся куда-то за реку, вдаль. Ему не надо б мешать, а я взял да зачем-то потревожил:
— Ты что играл, Шура?
— Так в Никитином долу раненый дуб шумит… Громом его покалечило, и теперь половина дуба растет, а другая половина — так. Я два раза посидел под ним и запомнил. Я всякую музыку запоминаю… — добавил он не сразу.
И опять мы шли на большак, той же тропкой, рядом с высоченной стеной крапивы. Рука моя пригрелась на Шуркиной голове. Шурка притих, ступает… Я никогда — и после уже — не встречал людей с такой бесшумной поступью. Попробуй-ка угадай, чего в ней больше: отточенной ли сноровки огородного проказника, или так уж приспособлен его слух — постоянно улавливать голоса и звуки в пении ветра, шорохе трав или у собственного сердца.
Распрощались мы по-мужски — крепким рукопожатием. В самый последний момент Шурка неумело прильнул ко мне ребрастой грудью и, не оглядываясь, побежал прочь. Взбрыкивая жеребенком, он махал через кусты лебеды и полыни — до меня доносился лишь лепет оттопыренной за спиной рубашонки. Вот только белая маковка покачивается над травой, вот он стал с комочек, а еще через минуту на его месте вилась шелково-зеленая пыль.
Остаток пути я добивал один. У большака бросился на траву и уставился в небо. В вышине, уплотняясь в крупную тучу, неспокойно ворочались облака. Низко над землей пролетали вороны, они оглушительно каркали, зазывая близкий обложной дождь.
И тут я подкараулил себя на мысли: вот бы этот дождь задержал меня в Шумейке еще хоть на день!
В полшаге от детства
Люблю приезжать сюда в начале июня, когда день неоглядно долог, когда солнце взбирается на небо по самым крутым ступенькам. Ячмени и пшеница уже набрали силенок, уже шумят под ветром — пока, правда, легко еще, ласково. Пройдет неделя-другая, и голос их станет басовит, поклоны станут солидней.
Чем ближе Киевка, тем чаще думаешь: как-то встретит сегодня Мария Федоровна? Ей под семьдесят, а видит острее меня, а когда мы пойдем на пруд смотреть ее гусят, я опять буду дивиться ее размашистому шагу. А Люся, Вовка, Сашок? Изменились ли, подросли? Но зачем гадать, когда уже село завиднелось? Вот оно: две улицы, разделенные водой и молодым ветляником, в котором вечно кричат грачи.
Повезло: Мария Федоровна дома. Какой-то миг мы рассматриваем друг друга молча; нет, не изменилась моя хозяюшка! Те же голубые невыцветшие глаза, тот же плотный ровный — крестьянский загар. Улыбаясь, она встает из-за швейной машинки и первым делом, как всегда, отдохнуть предлагает.
— А я пока тесто перекулачу да распалю самовар. Из чайника что за чай?
Пока выкладываю из чемодана гостинцы, Мария Федоровна расторопно ходит то в сени, то в погребку, и с каждым новым ее приходом на столе прибавляется то полвилка квашеной капусты, то дюжина яиц или жареные караси. А вот уже голгочет, пускает белые струйки самовар, начищенный толченым кирпичом.
Только сели, разговорились, а под окнами — сыпь босых пяток.
— Бежит держава! Кто-то уже сказал о вашем приезде, — смеется Мария Федоровна, глядя в окно. — Сашка отстал, хромает. Занозу в пятку загнал.
Разгоряченные, пунцовые, в дверь влетают Люся и Вовка, а следом за ними — Сашок. Все трое остановились у двери. Люся осмелела первая.
— Дидьвань!
И обнимать! И ласкаться! И вот уже шум, галдеж — ничего не понять.
Утихомиривают их игрушки и гостинцы. На минуту все затихает — каждый ревниво изучает, кому что досталось.
— Вовк, дай мне ракету, а я тебе самолет.
Вовка — согласен. Сашок берет у брата ракету, но и самолет отдавать жалко.
— Давай, что ли, — торопит Вовка.
— Не дам! — неожиданно заявляет Сашок и пятится под стол.
— Не да-ашь?!
Вовке шесть лет, он в два раза старше брата, а потому, заранее уверенный в победе, набрасывается с кулаками. Возня, сопение, из-под стола мелькают немытые пятки. Чья-то пуговица беленьким колесиком выкатилась оттуда. Рёву, однако, не слышно.
— Опять сцепились! Я вас!
Мария Федоровна нависла над внуками с полотенцем, тащит из-под стола Вовку. И вот стоит он, маленький воин, он весь еще в пылу борьбы. Взглянув на меня, Вовка пристыженно отводит глаза в сторону.
Сашок, тоже взъерошенный, выкатывает из-под стола свой самолет; самолет гремит, из кабины пучками вылетают искры, и это изумляет мальца до крайности.
— Смотри, Вовк, огоньки!
И старший брат тоже дивится. И ссора забыта.
Опять мы сидим за столом, только уже не вдвоем, а пятеро. Люся суетится возле меня, заглядывает мне в глаза и тянет незаметно от бабушки за руку: пора, мол! И я ей киваю тайком: понял, сейчас попытаемся сбежать.
Во дворе на ходу, не сбавляя шага, проводим что-то вроде летучки: куда?
— В коровник, жидятки уже вывелись.
— А лучше на пруд, купаться.
— Хочу на ток, к гулюшкам, — тянет Сашок. Решаем так: что успеется, все наше, остальное — в другие дни.
За селом, в зеленой низине, стояла бурая корова, а возле нее шустрил теленок. Совсем глупый, на неуверенных еще ножонках, он поддавал в пах матери носом, тянулся к сосцам.
— Она только что отелилась и уже облизала теленочка.
— Пря-мо! Она отелилась еще вчера, — возражает сестре Вовка.
— А я говорю, что сейчас! Видишь: теленочек стоит неловко и сиську никак не найдет.
— Найде-от! Он умный, поумней тебя.
— А вон теть Нюра идет. Ей сказали, что Зорька отелилась, и она идет…
Переходили овраг, когда Вовка предложил:
— Сыгранём в булдыбай? — И сразу: — Чур, не мне!
— Чур!
— Чур!
Зазевался сам же Вовка, водить достается ему. Он ложится в траву, закрывает руками глаза и громко, нараспев не то поет, не то приговаривает:
— Цыган нечистый в трубу свистнул — дым валит, мне искать вас велит. Раз, два, три, четыре, пять…
Рассыпаемся по оврагу, прячемся за кустами чилиги. Укрывшись, сижу и думаю, что за слово «булдыбай»? Должно быть, казахское…
— Я иду искать! — объявляет Вовка и сразу же радостно: — Тук-тук Сашке!
Но Сашок, забыв о больной пятке, несется ко мне что есть духу.
— Там бура!
— Где бура, врешь! — испугался и Вовка.
— Там, там, — показывает Сашок вниз, в глубину оврага. — Он связанный.
Идем краем оврага. Десятка три двугорбых верблюдов пасутся внизу одни, без пастуха. А здесь наверху, три верблюжонка — долгоногих, нескладных — устроили друг за дружкой догонячки: пробегутся вдоль оврага в одну сторону, остановятся, развернутся — и назад. Бегают они вприпрыжку, длинным летучим галопом.
— Где же твой бура, Сашка? Сам в портки наклал и других пугаешь, — говорит Вовка.
Вдруг снизу донесся глухой, как бы исподземный и злобный рев, а следом за тем показался и сам верблюд — темно-бурый, крупнее всех других и необычайно подвижный, хотя весом он, должно быть, не меньше тонны. Передние ноги у него овиты веревочной путой. Шумно втягивая в себя воздух, верблюд качал из стороны в сторону головой.
— Бура! — зашептали дети и разом приникли ко мне.
Верблюд посмотрел в нашу сторону исподлобным взглядом, распрямил гнутую шею, и она оказалась с бревно. Сашок прижался к моей ноге. Вовка за пояс держит меня все крепче.
— Пошли, Дидьвань. От греха, — говорит Люся шепотом.
Тихо, с оглядочкой мы удаляемся, а вослед нам долго еще несется злобный рев. С округленными — теперь уже в воображаемом страхе — глазами Вовка рассказывает, что бура, племенной верблюжий самец, по весне звереет, очень не любит людей, а в особенности всадника верхом на коне.
— Догонит и даст ту еще таску. Растерзает насмерть! Видал, какие у него зубы? Длиннее моих пальцев. Вот его и спутывают.
Так, тесной кучкой, гадая, что сделал бы с нами бура, окажись он неспутанным, мы и приходим на пруд. Сашок первым делом бросается пить. Он ложится на живот и ползет, тянется ртом к воде; мелкая прибрежная волна шлепает его по носу, и мы смеемся.
— Скинул бы штаны да и напился, — подсказывает Вовка, а сам поспешно раздевается.
Штанишки он бросил на траву абы как, а на рубашку, хотя ветру нет, положил камень. Сашок разделся тоже. Оба забрели по колена, визжат и брызгаются.
А Люсе завидно. Она держится за подол сарафана, готовая скинуть его, да что-то не решается.
— Люська, ты чего ж? — шумит ей Вовка.
— А трусики постирала. Не видал, что ли? На плетне сушатся.
— Всегда купалась голая. Подумаешь! Айда, водичка теплая!
И Люся — жжик руками через голову — и сарафан на траве. Снова они вместе. Худы, тонконоги, как кулички, кричат, всю воду замутили.
— Дидьвань, иди сюда, купайся с нами.
— Дидьвань!
— Дидьвань!
Хорошо мне с ними! Лежишь на гусиной травке лицом в небо, в изголовье плещется теплая вода и звенят, резвятся дети. Так было и десять лет назад, и двадцать, и еще больше. А закрой глаза, на минутку сосредоточься, и вот уже сам ты в них самих — такой же белоголовый и беспортошный. Ничего не изменилось, ничего. Просто-напросто я повторяю чью-то чужую жизнь, а они повторяют меня…